Все бы ничего

15 октября 2013, 16:12

1. Ари

Все бы ничего, если бы не ладонь.

— Забудь! — говорю я ей, но она не умеет забыть.

Она помнит макушку Ари, его пружинящие волосы. Давно, очень давно, мы сидели на холодной даче, смотрели альбом с видами Фудзи. В чужой комнате на полу, на цветном колючем ковре. Не было ничего вне той дачи, наэлектризованной, как шаровая молния. Ари, тогда еще чужой мне Ари, листал гравюры. И на странице, где синяя волна с белой пеной на макушке взлетает выше горы, моя ладонь поднялась и погладила Ари по голове.

Дача летела в пустоте и мы внутри нее, как два электрических заряда. Моя ладонь сама поднялась и погладила его волосы, поднялась, будто упала, будто потолок и пол в той комнате поменялись местами и ладонь, как лист с дерева, упала, планируя на лету. У Ари стало лицо, как у человека, увидевшего берег после многих дней в океане. Я закрыла глаза. Комната исчезла, не было стен, ковра на полу, потолка тоже не было — в темноте и пустоте летела наша одна на двоих шаровая молния, и мы внутри нее.

— Забудь! — говорю я ладони. И бью о камень, с размаху бью об острый ракушечник.

Больно.

Я не умею плакать. Давно не умею, с тех пор, как ушел Ари.

— Так тебе! Так тебе! Так тебе! — шепчу я ладони.

Мне нужна эта боль, пусть она поможет мне, пусть я его забуду.

— Это не горе! — говорю я себе. — Какое же это горе? Он жив и, наверное, здоров, просто не со мной. Забыть — вот и все. Разве трудно забыть?

Но тело не забывает. Я закрываю глаза и бегу широкими, как во сне, прыжками, руки взлетают и обнимают Ари, ладонь успокаивается в завитках волос на его затылке. Прижаться плотно, по всей длине, чтобы ничего не было между нами — это как напиться воды. Пьешь воду из колодца, и она наполняет тебя целиком, она в спине, в кончиках пальцев, холодный ток достигает макушки.

— Забудь! — говорю я телу и открываю глаза.

В зеленом небе вечерняя звезда.

— Это Венера, — говорил Ари. Когда-то давно мы сидели на обломке скалы, внизу шумел ручей, Ари поворачивал мою голову руками и говорил: — видишь, яркая? Это планета. Звезды такими не бывают.

— Уйди! — кричу я Венере и она исчезает, как лопнувший фонарь. В небе, еще зеленом по краю, крупа неярких звезд.

— И ты уйди, — говорю я самой большой звезде, и она гаснет.

Убивать звезды, это как давить пальцами стручки травы-недотроги или наступать на гриб-дождевик. Пуф! И нет его, только облако спор и ошметки коричневой шкурки. Звезды лучше, чем дождевики, они лопаются чисто, не мусорят шкурками. Я гашу их все, сперва по одной, потом десятками, сотнями. Остается чистое черное небо. Дерево шуршит над головой.

— И ты уйди, — говорю я дереву. И нет больше шороха, вместо черной кроны черная пустота. И ручья нет — я стерла беспокойную светлую полосу. Тихо.

— Вот и славно! — говорю я. — Пусть будет пусто. Я хочу быть одна, мне никто не нужен.

Остался камень, обломок скалы, нагретый недавним солнцем. Я сижу, свесив ноги, прижав к ракушечнику обе ладони — саднящую правую и невредимую левую. Камень качается, летит в пустоте, набирает ход. Ветер сдувает подол с колен, хлещет лицо, я не могу придержать платье, боюсь отпустить руки. Я сама хотела этого, а теперь мне страшно. Страшно и холодно. Ветер режет глаза — я не умею стереть ветер. Зажмуриваюсь. Толчок. Камень кренится, едва удерживает равновесие.

Открываю глаза и вижу рядом черную кошку. Здесь, в пустоте, нет источников света, но я вижу черную кошку с гладкой шерстью, она сидит, обернув лапы хвостом. Острые уши, голова неподвижна на длинной шее, глаза смотрят в пустоту, щурятся от ветра. Кошка поворачивает голову. Орехового цвета глаза, человечьи круглые зрачки, и в них скопления звезд. Галактики медленно вращаются в них, я не вижу ничего, кроме этих зрачков. Ни своих колен, ни камня, ни тем более пустоты вокруг. Я не знаю, где я и кто я. Меня нет. Есть кошачьи глаза.

Кошка отводит взгляд. Ветер стих, подол платья улегся, прикрыл колени. Черными листьями шуршит дерево, белеет ручей, в небе светятся возвращенные звезды. Кошка спрыгивает с камня, будто проливается черное молоко.

— Не уходи, — прошу я, — не оставляй меня одну!

В ветках дерева вскрикивает птица или маленький зверь.

Я иду домой, дорожка колеблется, ускользает из-под ног, как верткий канат. Саднит ободранная правая рука. Я слизываю с ладони кровь и оглядываюсь — вдруг кошка еще здесь?

— Не бросай меня, кошка, пожалуйста! Скоро, совсем уже скоро, я сумею заплакать.

2. Чужой

Жених носит добротные туфли и костюмы, он не похож на прежних моих безбашенных оборванцев, и на Ари не похож. Мой жених совсем другой — и мне это нравится. Так продают галстуки: в коробку подобных кладут один отличный, его-то люди и покупают. Может, и я по той же причине нравлюсь ему?

У его друзей высокие девушки с гладкими ногами, на каблуках и в коротких юбках, а я хожу в теннисных туфлях и бабушкиных платьях. Мне достался в наследство целый шифоньер нарядов. Бабушки нет, и духи ее выветрились, а платья — вот они. Еще от бабушки у меня ореховые глаза и черные, очень кудрявые волосы. Если их расчесать, я стану Медузой Горгоной. Поэтому после мытья я их сушу, не расчесывая.

Жених говорит, я спонтанная, естественная и искренняя, другой подобной в мире нет. Спонтанная — это да, он еще не знает до какой степени. Естественная — ну, может быть, а вот искореняя — это как посмотреть. Я на полсловечка правдивее, чем другие, а кажется будто намного. Если бы я говорила, что думаю, то была бы не правдивой, а сумасшедшей.

Мой жених говорит, у него этика российского купца. Сомнительные сделки — да, взятки — да, а вот подвести товарища или семью — это нет. Ну и славно, я как раз хочу надежности, пора уже. Он повсюду ведет себя как хозяин, и мне это, для разнообразия, нравится. А вот моему коту Мирону — нет.

Жених смотрит на часы и говорит:

— Завтра идем в один дом, покажу тебя партнерам и семье. Поехали, купим платье и туфли.

— Платья не нужно, у меня есть бабушкино из креп-сатина, теперь таких не делают. Тебе важно, чтобы новое? Очень важно? Ну ладно, поехали.

В магазине интересно, я не бывала в таких местах. Брожу, трогаю вещи. Жених говорит:

— Знаешь ты на кого похожа? На большую осторожную кошку.

— Есть немножко! — отвечаю я в рифму и мы оба смеемся. По его лицу видно, если бы не в магазине, уже тащил бы меня в спальню. У него твердые мышцы под неожиданно гладкой кожей и волосы острижены так коротко, что его колюче-щекотно гладить по голове. В постели он ничего, только слишком заботится, чтобы у меня все получалось как надо. Поменьше бы напрягался, было бы проще. Впрочем, для семейной жизни в самый раз — не сходить с ума, не летать до неба, как с Ари… нет, вспоминать не надо. Не надо вспоминать. А надо примерять наряды.

Выхожу из примерочной, мой жених тает. Я в самом деле так хороша в этом обтягивающем, или прежние женщины научили его этикету?

— Давай не покупать никакого платья, — говорю я, — а на эти деньги махнем в Крым?

— В Крым неприлично. Хочешь к морю, полетим куда-нибудь на острова.

Мы покупаем платье, туфли, и еще сумочку. Вот сумочку совсем незачем, да уж ладно. Мой жених рад, я прежде не позволяла себя одевать. Он отвозит меня домой. Во дворе хватает за плечо:

— Глянь! Вон еще котенок рыжий, как наш Мирон. Ну молодец мужик, уважаю! Все котята в округе наши.

— Это вряд ли, — смеюсь я, выходя из машины, продолжаю смеяться в подъезде и потом еще в лифте, пока жених не закрывает мне рот губами.

Дома он кладет коту гостинец в миску — какую-то рыбу, то ли осетрину, то ли белугу. Мирон отворачивает башку и выходит из кухни. И ведь потом все сожрет и миску вылижет, а сейчас нет, гордый. Будет сидеть в комнате, делать вид, что не ждет, пока останется без посторонних и налопается от пуза.

— Завтра надень кольцо, — командует жених. — Как нет, почему?

— Кольца-оковы, — смеюсь я. — Кольца, серьги и каблуки придуманы, чтобы сковать женщину, как Прометея. Тебе это важно? Ну ладно, пару часов потерплю.

Назавтра он приезжает заранее и удивляется, что я готова. Мы садимся пить чай. Жених напряжен, хочет что-то сказать, я подбадриваю:

— Ну давай, давай уже, выкладывай.

— Тут такое дело. Сосед на лестнице… он сказал, твой кот пи… гомик. Сосед сам видел. Это правда? Ну, значит, отдадим кота в хорошие руки. Нет-нет, это вопрос репутации, я известный в области предприниматель. Люди узнают, поднимут на смех.

— Ты сошел с ума? Вовсе чокнулся, да? Какое кому дело до сексуальных предпочтений моего кота?

— Ты не понимаешь, — говорит жених, и его залысины покрываются каплями пота. — Ты не понимаешь! Ну, не хочешь отдавать, не выпускай на улицу, пусть дома сидит. Я не могу позориться, мне это важно!

Я ухожу в другую комнату, переодеваюсь в бабушкино платье, выношу обновки и кольцо.

— Сдашь обратно в магазин, — говорю я и вижу, он не понимает. Объясняю доходчивей: — Свадьба отменяется.

— Из-за кота?

— Нет, не из-за кота, — говорю я спокойно, то есть почти спокойно. — При чем здесь вообще кот?!

3. Рыжее и черное

Девятнадцать кошачьих лет — это как человечьих сто. Мирон стал худющим и легким, одни косточки под мехом. Спина еще рыжая, а морда седая вся. Я кормила его витаминами, делала массаж, соорудила из досок трап на подоконник: мой кот любил лежать у окна на солнышке, а запрыгнуть уже не мог. Иду на работу — помашу ему рукой, он поведет за мною глазами.

Я носила кота гулять, однажды попала в грозу, бежала домой согнувшись, прижимая его к животу. Мирона уберегла, а сама простыла капитально. Валялась с температурой, пила горячее молоко, горло замотала бабушкиным шарфом, мне ее вещи всегда помогают, если болею или хандрю. День был холодным, хоть и лето, я закрыла форточки и влезла под два одеяла. Мирону включила грелку — ту самую, что клала к бабушкиным ногам в ее последний год.

Что-то меня мучило, надо было встать, я не помнила зачем. Болела голова. Черно-белая птица мельтешила за кустами или занавесями, никак толком не разглядеть.

— Птица, поди сюда, — позвала я, и она влетела в дом. Крыльев у нее не было, она плавала в воздухе, как рыба.

— Хочешь хлеба? — спросила я. Она кивнула черно-белой головой, и хлеб исчез вместе с хлебницей. Затем исчез табурет, затем лампа с абажуром. Я пригляделась — птица была Ари. Он смотрел на меня одним глазом, как курица на червяка. Очень болела голова.

— Не надо! — сказала я. — Не исчезай меня, Ари, пожалуйста. Мне еще рано.

Пол вздрогнул, комната покачнулась. Межу мной и птицей Ари, обернув ноги хвостом, сидела большая черная кошка. В ее ореховых глазах знакомо кружили звезды. Птица Ари стала полупрозрачным, как клок тумана, и растаял совсем.

— Я тебя знаю! — сказала я кошке. — Спасибо тебе! Спасибо, что пришла.

Кошка подняла лапу и сильно ударила меня в висок. Я открыла глаза. Кот Мирон сидел на подушке, трогал мое лицо, звал куда-то. За девятнадцать лет мы хорошо наловчились понимать друг друга.

— Что тебе, Мироша? Куда? Погоди, поставлю чаю.

Но кот торопил, звал на улицу, и я подумала, что пришло его время, он хочет умереть снаружи. На лестнице его вырвало. Меня, за компанию, тоже.

Мы сели в траву напротив дома. В окнах отражались вечерние облака, светло-рыжие, как мех у Мирона на животе. Приехала красно-желтая машина, какие-то люди вбежали в подъезд. Открылось окно, выглянул белобрысый тип.

— Эй! — сказала я, — Что вы там делаете в моей квартире?

— Газ выключаю, — ответил тип и улыбнулся. — Хорошо в траве смотритесь, черное и рыжее на зеленом. Молодец, что кота прихватила.

— Это не я его прихватила, а он меня. Что стряслось?

— А у вас молоко убежало, — со знакомой с детства интонацией сказал тип.

Я прыснула. Он в самом деле смахивал на Карлсона, только повыше и потоньше. И еще на моего Мирона, только кот рыжий, а этот белобрысый.

— Молоко убежало, огонь залило, — продолжал Карлсон, улыбаясь некстати, — газ шел, аж сипел. Полная хата газа!

Ну вот, а я хотела поставить чайник. Я увидела, как чиркает спичка, вылетают окна, стекла сыплются на головы прохожим, и мне сделалось смешно. Хохочу, не могу остановиться, аж слезы по щекам. Карлсон спустился к нам, присел на корточки, погладил меня по голове. И тут я заревела на полную катушку.

Я плакала об Ари, о бабушке, о Мироне, о том, что все-все-все умрут и никого не удержишь, хоть ты дерись. И еще о том, что незнакомый парень, сидящий около меня на корточках, кажется таким своим, будто мы в детском саду на один горшок ходили. Когда слезы кончились, Карлсон сказал, что его зовут Ромой, что животные часто спасают людей, что после работы он придет нас проведать, и что все будет очень, очень хорошо.

Умер Мирон осенью, в ночь на воскресенье. Рома хотел поднять его на подоконник, как каждое утро поднимал, а кот уже холодный. Мы закопали кота в траве над ручьем, насыпали горку земли, темно-рыжей, как спина Мирона, постояли немного и пошли домой. Я оглянулась — у холмика, быстро светлеющего под солнцем, сидела большая черная кошка, смотрела нам вслед. Рыжее и черное на зеленом — красиво.

Я знаю, Мирон прожил хорошую долгую жизнь, я знаю. И все бы ничего, если бы не ладонь. Как объяснить ей, почему нет больше рыжего мягкого тепла — хоть немного, хоть изредка? Она же глупая, ладонь, она же не понимает.

— Помнить, это как трогать, — уговариваю я ее.

— Нет, — упрямится ладонь, — помнить, это как хотеть воды, а трогать — как пить воду.

— Ты привыкнешь, — говорю я.

— Это ты привыкнешь. А я нет. Я буду помнить все. Даже то, о чем ты хочешь забыть.

Ну что ты с нею поделаешь? Глупая, глупая ладонь.

18.217.208.72

Ошибка в тексте? Выдели её и нажми Ctrl+Enter
1 384
alionka666
лично#
Жалко котика! У меня собачка 16 лет прожила, в прошлом году схоронила, тоже рыженькая… Вроде старенькая была, а всё равно жалко!
Хорошо, хоть у хозяйки всё сложилось!
Комментировать могут только зарегистрированные пользователи