ПОСЛЕ ПРОЧЕРКА

149
Вторник, 28 апреля 2009, 11:23

Юлии Сычевой

 

Публикация книги Л. Чуковской «Прочерк» в издательстве «Время» (2009) впервые отдельным томом - это сигнал: книга пробует найти «читателя в потомстве». Попытка, как ни горько сознавать, снова может оказаться «несвоевременной». Страна устала от истории-как-она-есть. Ей опять нужны мифы.

 

…Под матовой, прекрасной обложкой с молодым портретом автора – концентрат горя, ужаса, вошедшего в повседневный быт, убитых надежд. Эта книга не завершена и, пожалуй, незавершима. Она не призвана быть законченным «произведением искусства». Скорее, способом избыть боль.

 

Главная цель, которую Чуковская ставит в «Прочерке» - записать, что помнит о супруге, Матвее Петровиче Бронштейне, расстрелянном в годы «ежовщины»: «Собственную Митину память и собственную Митину волю и Митино будущее 18 февраля 38-го года убили. Меня и мою память – нет. Крупицами моей памяти под напором воли пытаюсь я заполнить пустоты – прочерки! – казенных справок».

 

Читатель постоянно ощущает ту железную линию, которая делит судьбу автора на «до» и «после» ареста Мити. «Тридцать седьмой ещё не наступил – он ещё только вот-вот наступит. А я хочу ещё немного подышать воздухом кануна…». То и дело звучит оговорка: «Я была ещё тогдашняя, не теперешняя».

 

Арест мужа стал для Чуковской переходом от жизни - к не-жизни. От настоящего – к минувшему, памяти, писательству… Цитируя Ахматову, она называет себя стаканом, закатившимся в щель «во время взрыва в посудной лавке». Автор «Прочерка» смерть уже пережил.

 

Взгляд Чуковской внимателен к детали, писательски цепок, хотя «Прочерк» – скорее документ, чем литература. Вначале мы видим почти безоблачную хронику.

 

Любовь. Совместная с мужем работа над книгой «Солнечное вещество»… То, что было счастьем – останется таковым без примеси мрака. Первые главы – память о той поре, когда Матвей Петрович, молодой талантливый ученый, слышал гул призвания, а гул времени – ещё нет:

 

"Митя, в разговоре с общими друзьями или даже наедине со мною, прислушивается не к нашим голосам, не к спору, в котором только что принимал живое участие, а к внезапно, быть может, помимо воли зазвучавшему в нем голосу. «Что с тобою? Куда ты подевался? Голова заболела?» «Нет, - отвечал Митя смущенно, - но, понимаешь, задача все не решалась, не решалась, а вот сейчас внезапно почему-то решила решиться». И он украдкой… выхватывал записную книжку, а если мы наедине – откровенно бросался к столу".

 

Благодаря авторской вере в силу слова, прошлое возвращается в настоящее. Возникает зыбкий, позрачный портрет Мити:

 

"Я любила смотреть, как он, с пером в руке, подняв голову над откинутой доской и листом, - думает. Недвижность, застылость – лица, глаз. А, вот он что-то ухватил: да, вот движение зрачков. Значит, приближается движение руки. А-а! Вот уже и рука побежала: «И пальцы просятся к перу, перо к бумаге», и рука едва поспевает угнаться за мыслью".

 

А потом пришла эпоха, когда, по словам Чуковской, «опасно было – жить».

 

Ночной обыск в квартире увиден растерянными, ещё не опытными глазами автора: «Пока они были здесь, мне казалось, что – стоит им только уйти – я пойму. <…> Но вот я сижу одна и не верю в случившееся – слишком глупо! искать у нас оружие! И отравляющие вещества вместо солнечного!».

 

Когда повествователь сталкивается с новым, жутким опытом, то ощущает, что передать произошедшее почти невозможно. В том числе, родному человеку, Мите: «Главное – понять. Я сбивалась. Как объяснить ему белесый, оструганный затылок [сотрудника НКВД – Ф.Е.], рукописи в клочьях на полу, бурые печати на дверях. Но не в этом ведь дело. Я хватала карандаш, но и карандаш, хоть убей, не помогал уяснить мысль». Многие попытки спасти Митю оказались тщетными. Вскоре его арестовали, а потом расстреляли. Наступило «после». Все мы – тоже живем после.

 

Постижение абсурда мучительно. Человек сопротивляется тому, что его опыт бессмыслен. «Зачем?» - вопрос-лейтмотив «Прочерка». Желание понять, выговорить, объяснить себе, что произошло со страной и людьми – преследует автора:

 

"Одно только непонятно – зачем? С какой целью? Зачем?

 

Зачем, в самом деле, брать человека, заведомо неповинного, и бить его до тех пор, пока он не сознается, что намеревался взорвать Смольный?"

 

Социальный эксперимент? Моральное уродство? Паранойя власти, которая утопает в крови и может самоутвердиться только ещё большей кровью? И опять, опять:

 

"«Зачем?» - об этот вопрос все мы стукались лбами, как баран о забор. Вот если в НКВД проникли вредители, тогда понятно. К тому же мы ещё не заметили в ту пору, что сажают не только лучших, но и худших. Что сажают вообще пассажиров трамвая №9 или №23 – всех без разбора…"

 

В то же время, Чуковская приводит бесстрашные слова друга семьи, Г. Иегудина, сказанные с глазу на глаз уже тогда, в самый разгар репрессий: «Аресты подрывают культуру, хозяйство, промышленность, но не власть… Напротив, они мощно укрепляют её. Машина работает совсем не зря и не вхолостую. Тот конвейер <…> – часть машины, у которой есть свое плановое задание. Она вырабатывает не автомобили, не сталь, а страх».

 

Наиболее узнаваема в «Прочерке» – именно немота, в которой совершаются преступления, могильная повседневность «пира во время чумы»: «Город жил своей обычной жизнью: работал, учился, влюблялся, читал газеты, отдыхал, слушал радио, ходил в театр, в кино, в гости. <…> Весело встречал Новый год… Быть может, это и было самое страшное».

 

Самые пронзительные страницы «Прочерка» – отчаянье автора, срыв в бессильный крик: невозможно объяснить жертвам, что их ведут на убой. Что «дым без огня» - бывает. Что «врагом народа» может стать каждый.

 

"А пока что тянется и тянется на Литейном, по левую мою руку, Большой Дом. <…> машины с погашенными фарами спускаются иногда с моста <…> это нового врага настигли в постели и привезли в тюрьму. <…>

 

- Вот мы их все браним, - говорит моя спутница [жена арестованного, которая одолжила Чуковской платок. – Ф.Е.], кивая со вздохом налево, - а ведь и их пожалеть надо: работают всю ночь напролет.

 

Работают?

Кого они там сейчас истязают? Её мужа? Моего?

 

Я не нахожу ни слов, ни дыхания. Ненависть перехватывает горло. Я сдираю с себя принесенный ею платок, два или три раза хлещу её по плечам, по голове, швыряю платок наземь и пускаюсь бежать, оставив мою благодетельницу ошеломленной.

 

Я не знаю, что больше потрясло меня в тридцать седьмом: зверства властей или степень человеческой глупости?".

 

Но если искренняя «глухонемота» – черта многих современников Чуковской, то – что сказать про сегодня? Для нового читателя реалии «Прочерка» далеки, как эпоха Владимира Красна Солнышка. «Политические репрессии» - каменный уголь истории, глава в учебнике убористым шрифтом.

 

«Большой Дом» (ленинградское здание ОГПУ), мимо которого почти буднично спешили герои «Прочерка» – возможно, покажется «непуганому» чем-нибудь вроде «Большого Брата» из произведения Оруэлла. Чуковская пишет, как женщины выстаивали бесконечные тюремные очереди, сутками дожидаясь «своей буквы», на которую начинается фамилия мужа, родственника, друга или подруги… Все это – в лучшем случае, будет прочтено как деталь антиутопии, «нумера» из романа Замятина «Мы».

 

Сталин становится третьим в списке конкурса «Имя Россия». И мальчик в автолайне умненьким голосом втолковывает сестре услышанное от родителей: «Сталин был сильный. Всех построил».

 

Не было! не бы-ло! – со спокойной убежденностью говорят мне довольно молодые люди в ответ на упоминание о «большом терроре». Были всего лишь «партийные чистки». Сотни тысяч жертв – придуманы врагами. И это говорится в двухтысячные годы. Слишком далекие от тридцать седьмого, слишком близкие к нему? Неужели вместо культуры, вместо истории у нас – прочерк?

 

Возможно, кому-то выгодно порождать мифы-мутанты, якобы взращивая национальную гордость. Выгодно – не помнить, не видеть, не знать. «Ведь молодой, сильный мужчина, поднимающий руку на заведомо неповинного, молодой мужчина, стулом или рукояткой револьвера избивающий старика или женщину, - ведь это существа извращенные, выпадающие из нормы. Где он был до той поры, пока не сделался профессионалом палачества, чем занимался? Ведь он жил среди нас».

 

Сегодня внуки жертв и мучителей едут в одном автобусе. Время – не линия, а горящая магма, со всплесками тенденций, убеждений и вер. Спит взрыв. Для нации амнезия – хуже смерти, многократная смерть. Она называется варварством.

 

«Прочерк» стремится устранить зияние в пространстве общей памяти. Он создан не для прошлого, а для будущего. Чуковская пишет, и сомневается, что прочтут: «Верили ли мы, что другое время настанет? Пожалуй, да. Безо всяких оснований, но верили. Ведь для веры основания не требуются».

 

«Прочерк» – книга последней надежды на воскресение. Ведь у автора от «великой» эпохи 30-х остались только образы потерянных близких. Ещё – сны, в которых её муж по-прежнему жив: «…А то во сне придет и сядет // Тихонько за столом моим…». Ещё – строки любимых погибших поэтов.

 

Ещё – одиночество: «Я выбегала к ним: дома, без Люши, без Мити, мне всё опостылело… Сидишь у себя – с кем ни сиди – и тебе ясно, что Мити нет; а сидишь где-нибудь у друзей и воображаешь: вот приду домой, а он дома!».

 

Нам от эпохи остался «Прочерк», который всё это вместил. Вычеркнуть из исторической памяти, сознательно забыть преступления – преступно.

 

Либо мы прочтем «Прочерк», либо вернемся к нему.

 

1 – 15 января 2009.

 

Ссылка на галерею:

http://www.odintsovo.info/white/photo.asp?div_id=3960

ac19411941
лично#
Ещё один Бомбист - Советской Героической Истории из Люфтваффе нарисовался . Кажется сейчас так и рявкнет - Хай Гитлер !!! Хай Пивоваров !!!Хай НАТО !!! Хай Буш !!! ХАЙ Наполеон !!!Нет на вас Тараса Бульбы !
Комментировать могут только зарегистрированные пользователи